Свое отношение к происходящему в стране, Боря не мог сформулировать однозначно. Было, конечно, что-то приятное в том, как теперь выглядела его родина. По улицам скользили русские машины, только изредка японские: они внезапно вошли в моду, может быть, из-за того, что западные так же неожиданно исчезли из продажи одновременно с закрытием соответствующих им мастерских и магазинов запчастей. Даже на заборах наконец-то перестали малевать ругательства на чуждых языках: теперь все только на родном. Большие хлопья снега, падавшие под ноги, приятный морозец, одетые в шубы прохожие и выставленная на центральной площади елка в восемь метров — все это наполняло ощущением того, что вокруг — свое, что кто-то наконец-то позаботился о том, чтобы Новгородцев чувствовал себя на своем месте. Да, забота, а еще, возможно, безопасность — главные слова, которыми он мог бы обозначить ощущения от прогулки по родному городу. «Рим в снегу» — такое выражение Новгородцев позаимствовал как-то у одного писателя для обозначения своей патриотической мечты. Но Боря тут же поправил себя: его родной город не Рим.
Там, в Риме, не могут царить лжеисторики. Рим не был построен на неправде. Иногда Борис ловил себя на мысли, что, быть может, то письмо от Прошки к Софье было настоящим, и все правы. Но в следующую секунду вспоминал, что письмо написано им самим. Порою возникала мысль: надо признаться, чтобы прекратили издеваться над историей. Но кому? Ему никто не поверит. Механизм уже запущен. В Петропавловском соборе вскрыли могилы императоров — ради экспертизы ДНК. Борис не знал, действительно ли можно с помощью генетики узнать национальность. Женщины на ток-шоу у Малахова, обычно поносившие героев, по сценарию назначенных быть скверными, заявляли, что чуют злую руку Запада. Иногда Борису казалось, что он попал в начало девяностых: слово «русский» там и сям, кичливый твердый знак на конце слова, массовая мода на религию. Сначала общество азартно воевало со всем тем, что исходило от Германии и Англии. Теперь переключились и на Францию. «Но Анна Ярославна? — думал Боря. — Киевская Русь не враждовала с галлами!» Вот только кого это интересовало…
Чем больше Боря наблюдал происходящее, тем больше становился традиционалистом. То, что происходило вокруг, было более буржуазно, чем открытое и честное увлечение Европой. По крайней мере, Новгородцеву так казалось.
Домой Борис пошел пешком: тут вроде близко. Чтобы было не так скучно по дороге, подошел к ларьку за шоколадкой. Колебался между «Щедростью» с кокосовой начинкой и «Орешками». Цена была одинаковая. Внезапно на соседней церкви зазвенели колокола. Новгородцев повернулся на волшебный звук…
И увидел Анну.
В белой куртке, кремовых сапожках, она тоже что-то изучала в витрине.
«Вот!» — сказало Боре сердце.
— Аня… — тихо прошептал он. — Аня Сарафанова!
Она обернулась. Новгородцев увидел прыщик возле ее носа.
— Здравствуйте…
— Я Боря Новгородцев. Мы с вами переписывались! Помните?
— Не помню.
— Вы рассержены? Скажите, почему вы перестали мне писать? Вы, что, обиделись? За подделку? Мы же… кажется… на «ты».
— Я вас не знаю. Вы меня, наверно, с кем-то перепутали.
— Вы Анна Сарафанова! Ведь так? Студентка исторического?
— Верно.
— Ну, а я Борис. Мы с вами переписывались! Я так и не понял, почему вы стали сочинять все эти глупости, прикидываться дурочкой?
— Я — дурочкой?
— Э-э-э… Я имел в виду…
— Постойте! Вам откуда-то известно мое имя, но вот мне ваше абсолютно не знакомо. Я ни с кем не переписывалась, не прикидывалась дурочкой и не знаю ни о каких подделках! Простите. Я должна идти!
— Нет, это вы простите!..
Анна развернулась и пошла от Бори быстрым шагом. Самое последнее, что тот сумел увидеть, было веко Сафановой. Оно противно дергалось от тика.
Дома Боря подумал, что его принцесса изрядно подурнела. И почему она заявила, что не переписывалась с ним? Стерва!
Через восемь дней решением Президента все елки, мишура и Дедушки Морозы оказались под запретом как петровские новации. Текущий год был объявлен семь тысяч пятьсот двадцатым, а Новый должны были праздновать только в сентябре. Ужасные январские каникулы — время запоев и депрессий — наконец отменили. Народ вздохнул спокойно.
Анна с интересом изучала тех, кто сел по правую руку от нее.
Одной из них была особа лет сорока в кричащей красной кофте, юбке черной кожи, странным образом натянутой едва ли не на ребра (чтоб была короче?), несколько сутулая, читающая книгу «Марианна. Том 4». Вторая, толстая старуха с усами над верхней губой, усердно ковырялась в зубах ка кой-то палочкой. За ней сидела еще одна, такая же, шестидесяти-семидесяти лет, но тощая, чем-то похожая на козу, с бессмысленным взглядом. Потом шла пышная матрона, «ягодка опять», дочерна загорелая, но с совершенно белой шевелюрой, сквозь которую проступали отросшие черные корни. В левом ухе у нее было пять сережек, в правом — три, на пальцах — шесть колец, и все из золота. Бордовый маникюр не очень гармонировал с оранжевой помадой. Дальше, еще правее, помещалась тетка в серой шали. Взгляд ее был хищным, хотя рядом ничего не продавали. С краю, наконец, сидел пацан лет восемнадцати с тетрадью — видимо, студент.
Анне было очень интересно.
Она впервые работала на избирательном участке.
Поскольку школа, где трудилась Сарафанова, была таким участком, то когда пришел черед выборов в парламент, Анну привлекли к работе. В воскресенье пришлось подниматься полшестого, к семи быть на месте, прослушивать инструктаж, наблюдать за опечатыванием урны, а потом до вечера сидеть на выдаче бюллетеней. Вышло так, что Анна села с краю, рядом со столами наблюдателей: их-то она сейчас и разглядывала. Раньше, услышав в новостях какую-нибудь фразу вроде «Наблюдатели зафиксировали много нарушений», Анна думала, что эти наблюдатели — этакие молодые демократы типа Немцова, энергичные борцы за гражданские права. Она ошибалась. За демократичностью избрания гласных от народа (так отныне называли депутатов) наблюдали женщины пенсионного и предпенсионного возрастов. Те самые, которые активно шли в ряды вахтерш, кондукторов и прочих врагов рода человеческого. Не им ли принадлежала реальная власть в стране?..